В статье рассматривается проблема места, роли и социального самосознания крестьянства в переселенческом движении в Сибирь как важной составляющей имперского проекта аграрной колонизации восточных окраин России. С опорой на современные подходы и научно-исследовательские практики выявляются социокультурные характеристики крестьянства, оказавшие влияние на результаты переселенческого процесса.
Ключевые слова: «неудобный класс», крестьянство, рефлексивное крестьяноведение, колонизация, переселения, социальная мобильность, идентичность.
The peasants’ position, role and social self-consciousness in the époque of resettling movement to Siberia is investigated as an important component in the imperial project of agrarian colonization of eastern Russia’s outlying territories. Applying modern approaches and researching practices, the author singles out the peasants’ social and cultural features, which influenced the results of the resettling process.
Keywords: “uncomfortable class”, peasantry, reflexive peasants’ research, coloni-zation, social mobility, identity.
Крестьянская тема в тесной связи с переселенческим движением в Сибирь стала широко растиражированным сюжетом историографии со второй половины XIX века. В известной степени можно говорить о первом всплеске интереса к аграрной проблематике и собственно к крестьянству в общественно-политической мысли и исторической публицистике в период отмены крепостных отношений и реализации либеральных реформ 1860–1870-х годов. Миграционный аспект проблемы оказался включенным в общественно-политическую и историографическую полемику к началу 1880-х годов, когда с особой остротой проявил себя аграрный кризис в земледельческих районах Европейской России с характерными для него признаками: малоземельем, избытком населения, занятого в аграрном секторе, на фоне демографического перехода и доминанты архаичных форм хозяйственной деятельности. «Пионерами» в исследовании крестьянства в этот период стали непосредственные свидетели и участники кризисных явлений в аграрной сфере, представлявшие официальные, либераль-ные и либерально-народнические кластеры российского общества (см.: Ермолов 1906; Кауфман 1905; Воронцов 1911). Названные исследователи видели в народных миграциях прежде всего проявление экономических девиаций в главной хозяйственной отрасли империи – земледелии. Злободневность аграрного вопроса в значительной степени нацеливала научное сообщество и публицистов на поиск эффективных и чаще всего паллиативных решений по урегулированию кризисной ситуации. Вне поля зрения оставались сюжеты, иллюстрирующие специфику социального поведения крестьянства, психологических характеристик самого многочисленного сословия, особенности поведения в условиях риска, коллективное и индивидуальное мышление. Работы крестьяноведческого направления во второй половине XIX – начале XX века переживали стадию становления, и их влияние на общеисториографическую традицию было до крайности слабым (см.: Исаев 1891; Гурвич 1888; Чаянов 1989). В результате сложившиеся подходы к оценке переселенческого движения и места в нем главного субъекта – крестьянина – в советской историографии были законсервированы. Только с начала 1990-х годов «триумфальное шествие» экономического детерминизма в аграрной историографии оказалось приостановлено. Увидели свет и приобрели необычайную популярность работы, посвященные антропологическим составляющим в организации крестьянского двора. Важную роль в переопределении предмета исследования российскими специалистами в области аграрной истории и истории переселений сыграли труды Т. Шанина (1992), репрезентировавшие крестьяноведческие методики и положившие начало новому крестьяноведческому дискурсу, в эпицентре которого достойное место заняли такие понятия, как «моральная экономика», «экономика и этика выживания» и «социальная память крестьянства».
Основоположник социологической теории рефлексивного крестьяноведения Т. Шанин определил крестьянство как «неудобный класс», вкладывая в это понятие глубокий социокультурный смысл. Сегодня, в условиях произошедшего антропологического поворота в гуманитаристике, когда идет переосмысление роли крестьянства как субъекта социальной деятельности, на первый план выходят такие категории, как мышление, сознание, стереотипы поведения лиц земледельческого сословия. Значимыми становятся обстоятельства повседневной жизни крестьянства, а также тексты, исходящие непосредственно из крестьянской среды, косвенно демонстрирующие реакции членов традиционного общества на модернизационные процессы и в конечном счете позволяющие по-новому оценить специфику поведения так называемого «неудобного класса». В условиях России, исторически втянутой в колонизационный процесс, «неудобность» крестьянства являлась наиболее очерченной и характеризовалась несколькими параметрами.
Во-первых, социальный статус и поведенческие стратегии лиц крестьянского сословия в России как бы «выламывались» из всех передовых теорий и практик, в частности теории и практики модернизации традиционных обществ. Формальное равенство сословий, установившееся в России с ликвидацией системы крепостных отношений, в реальности оставило крестьянство в совершенно иной системе координат по сравнению с другими сословиями, системе координат, где традиционные устои (господство общинных отношений, обычное право и т. д.) не только сохранились, но и подверглись значительной консервации.
Во-вторых, российское крестьянство являлось «неудобным классом» в силу своей «инакости», что находило выражение в противоречивости ощущений сословной принадлежности, своеобразном внутрисоциумном локализме, горизонтальной социальной мобильности. Образ социокультурной идентичности в крестьянском социуме поддерживался в форме стабильных, структурировавшихся в течение длительного исторического периода представлений о собственности, свободе, справедливости, целесообразности принятых решений, что наглядно проявилось в переселенческом движении пореформенного времени.
Определяя степень инкорпорации крестьянства в общую колонизационную парадигму, министр внутренних дел В. К. Плеве констатировал факт автономности государственной политики в переселенческом вопросе от собственно крестьянских переселений, подчеркивая, что «вековое народное движение упорно идет своим путем… переполняя одни местности и обходя другие» (цит. по: Островский 1991: 127). Исследователи Сибири, обращая внимание на специфические моменты в ее колонизации, рассматривая их сквозь призму законодательной и нормативной деятельности властных структур, склонны были считать, что переселенческое движение и законодательство есть история самовольных переселений.
По мнению Ю. М. Лотмана (1994), русская деревня всегда представляла собой зону системной иррегулярности, что означало специфическую логику мышления и стратегий поведения людей, составляющих традиционное общество. В рамках существующего крестьянского внутрисословного локализма, строившегося на основаниях дихотомии «мы – они», «свои – чужие», принятие решений о переселении, а также выбор стратегий миграции и территориальных траекторий движения в различные местности Сибири формулировались главным субъектом колонизации независимо от правительственных программ и планов. Согласно статистическим данным, масштаб самовольных переселений в Сибирь в исследуемый период колебался от 75–78 % в 1891–1894 годах до 67 % в 1896–1906 годах (Колонизация… 1900). В этой связи можно говорить о том, что существование и рост нелегитимной переселенческой активности являлись следствием двух тесно переплетенных между собой факторов, находящихся в жестком антагонизме: государственных воззрений на колонизационный процесс, выраженных в законодательстве и циркулярной практике, с одной стороны, и особого понимания земледельцами своих прав на переселение, воплощенных в представлениях о крестьянствовании как образе жизни, а также традициях, обычно-правовых установках – с другой.
Зададимся вопросом: в каких именно точках наиболее заметно обнаруживались «демаркационные швы», «разрывы» в переселенческом движении как общегосударственном процессе? И что дает нам возможность говорить о «неудобности» крестьянства в аграрной колонизации?
Центральные и региональные органы власти, координирующие переселенческое движение, были не в состоянии обеспечить относительно высокий уровень подготовки (материальной и психологической) крестьянства к ответственному акту переселения, что в практической плоскости означало неспособность миграционного контингента быстро и эффективно адаптироваться к новым условиям проживания. Пространство переселенческой пропаганды, заполненное публикациями законодательного, нормативного и информационного содержания, всегда существовало обособленно от субъекта колонизации и не оказывало влияния на переселенческую активность крестьянства. Основная причина подобного положения вещей заключалась в эластичности жизненного стандарта потенциальных мигрантов. А. Трайнин (1909: 46–49), изучавший в начале XX века проблему различий в строении городской и сельской обеспеченности, полагал, что недоедание в деревне носит хронический характер, а путь к полной нищете и «голодному» хлебу поэтапен. Стремление избежать неопределенности и вырваться из рамок травмирующей среды ориентировало крестьян на формирование адекватных стратегий адаптации, сохранение сословной идентичности, принадлежности к крестьянству. Такие паллиативные меры спасения хозяйства, как аренда, найм, земледельческие промыслы и даже хождение «в кусочки», для крестьян оставались предпочтительнее переселений. До тех пор, пока крестьянин мог пахать, сеять или иным образом быть при земле на родине, добиваясь минимальных результатов и сохраняя, таким образом, сословную принадлежность, никакими правительственными инициативами его нельзя было оторвать от насиженных мест.
Окончательное обнищание крестьянства (прежде всего в земледельческих районах Европейской России), опасность сословной дисквалификации превращали переселения в массовый процесс, к которому, повинуясь логике «коллективных иллюзий», подключались представители состоятельных и среднесостоятельных слоев деревни. Принятие решений о переселениях в новых жизненных обстоятельствах не корреспондировало с государственной политикой в области аграрной колонизации, поскольку данный акт являлся вариантом адаптивной стратегии, направленным против раскрестьянивания. В подобной ситуации бюрократическая машина вновь начинала «буксовать», не справляясь с наплывом переселенцев.
В самом переселенческом потоке в наибольшей пропорции были представлены государственные крестьяне черноземной полосы России, менее всего вовлеченной в процессы агрикультурной реконструкции и модернизации сельского хозяйства. В местах выхода данной категории мигрантов попытки интенсификации сельскохозяйственного производства путем приобщения крестьян к новым аграрным технологиям базировались на частной инициативе, нося эпизодический и экспериментальный характер. Но чаще всего в сельскохозяйственной сфере для земледельца аргументом был опыт соседа и соображения сиюминутной выгоды, что соответствовало вызовам первобытного мышления, не способного к абстрактным операциям. В местах водворения, в условиях 15-деся-тинной нормы наделения, экстенсивные практики землепользования с применением примитивной техники и архаичных технологий распространялись и на новые районы, способствуя консервации экономических стереотипов поведения, формируя новую область проблем, связанных со стабильным сокращением колонизационного фонда. Такие знаковые медиаторы, как тексты, исходящие из крестьянской среды, дают наиболее полные и достоверные сведения о крестьянине-человеке, личности. Многочисленные крестьянские прошения, ходатайства, жалобы пестрят сетованиями на неблагоприятные географические и климатические условия, бытовой дискомфорт, но практически не фиксируют фактов пагубного многоземелья.
«Неудобность» крестьянства в осуществлении государственных проектов аграрной колонизации Зауралья определялась тотальной дискретностью переселенческого движения: многоэтапностью и разновременностью самого акта миграции, пестрым этническим и конфессиональным составом участников движения, формированием в регионе вселения переселенческого и старожильческого хозяйственно-культурных комплексов с устойчивой тенденцией для последнего трансформироваться в субэтническую общность. Так вместо образования «плавильного котла» вновь актуализировались признаки системной иррегуляции с характерным для нее отсутствием общего и постоянного стандарта поведения, ответственного за поддержание в сознании крестьянства ментального образа своего сходства: «Наша собинка малинкой, ваша собинка вонюгой поросла»; «Кто о чем, а мы о своем», «Что мне до чужих? Да пропадай хоть и свои» (Даль 2000: 603–614). Следующий этап – наличие регулярных конфликтов внутри крестьянского сообщества, в основе которых лежали именно поведенческие основания, а экономические обстоятельства выступали лишь в качестве общего неблагоприятного фона. И этого оказалось достаточно для разрушения внутрисословных связей, что создало благоприятные условия для исчезновения таких понятий, как русское или сибирское крестьянство.
Важно отметить, что в процессе переселений в Сибирь наглядно проявились основные тенденции российской колонизации. В им- перской политике второй половины XIX – начала XX века обнаружилось стремление власти к унификации сибирского управления и сближения административного устройства Сибири и Европейской России, что в практической плоскости стимулировало активность государства в регламентации социальной жизни населения края, вмешательство в крестьянскую повседневность. Культурный миф о Сибири как «крае особенно привольном» постепенно элиминировался из крестьянского сознания. Реакцией населения, занятого в аграрном секторе экономики, на активизацию государственных структур стала дальнейшая консервация традиционного уклада в производственной деятельности, стремление к социальной обособленности, что наиболее ярко проявилось в катастрофичные годы революции и гражданской войны.
Переселенческое движение в Сибирь никогда не вписывалось в программные правительственные предначертания, а эффективность переселений оставалась крайне низкой, что подтверждается стабильно высоким «баллом» обратных миграций (в отдельные годы до 23,2 %) (Кауфман 1905). Стихийность миграционного процесса приводила к неравномерному распределению крестьян в Сибири по годам и территориям, а это влекло за собой постепенное исчерпание колонизационного фонда, диспропорции в экономическом развитии, социальные и межличностные конфликты.
Литература
Воронцов, В. П. 1911. Очерки крестьянского хозяйства. СПб.: Санкт-Петербург.
Гурвич, И. А. 1888. Переселения крестьян в Сибирь. СПб.: Тип. Левенсон и Ко.
Даль, В. И. 2000. Пословицы русского народа: в 3 т. Т. 2. М.: Русская книга.
Ермолов, А. С. 1906. Наш земельный вопрос. СПб.: Тип. В. Кирш-баума.
Исаев, А. А. 1891. Переселения в русском народном хозяйстве. СПб.: А. Ф. Цинзерлинг.
Кауфман, А. А. 1905. Переселение и колонизация. СПб.: Тип. т-ва «Общая польза».
Колонизация Сибири в связи с общим переселенческим вопросом. 1900. СПб.: Издание Канцелярии Комитета Министров.
Лотман, Ю. М. 1994. Беседы о русской культуре. СПб.: Искусство.
Островский, И. В. 1991. Аграрная политика царизма в Сибири периода империализма. Новосибирск: НГУ.
Трайнин, А. А. 1909. Преступность города и деревни в России. Русская мысль 7: 46–49.
Чаянов, А. В. 1989. Крестьянское хозяйство. Избранные труды. М.: Экономика.
Шанин, Т. (сост.) 1992. Понятие крестьянства. Великий незнакомец: крестьяне и фермеры в современном мире. М.: Прогресс-Академия.